Письма в Никуда
«Я хотел, чтобы это
письмо вы, уважаемые читатели и коллеги, и восприняли как письмо…
Последнее письмо,
адресованное в НИКУДА… и каждому из вас.
Поэтому, как
неуместно рассуждать по поводу того, правильно или нет,
написано оно,
нравятся или нет высказывания в нем, я
буду вам весьма и весьма признателен,
за аналогичную позицию
и по отношению к этому ПИСЬМУ,
которое он НИКОГДА не получит…
Это мои мысли, моя
боль, и мне не хотелось, чтобы кто-то копался
в моих мыслях, прикасался к моей боли.
Надеюсь на понимание
и прошу меня извинить. »
Все даты, имена,
фамилии, населенные пункты, кроме Афганистана,
моих МЫСЛЕЙ, моей БОЛИ…
и тех, кто вернулся
оттуда «двухсотыми» - вымышлены, поэтому прошу всякие
совпадения, считать случайными.
…………………
январь 22, 2002
P/S.
Теперь я так не напишу. Всё сгорело...давно и безвозвратно.
июль 22, 2019
ПИСЬМО, которое он НИКОГДА не получит...
«Сколько раз в своей
памяти, я возвращался туда… Стоял на гребне
перевала, устремив взгляд в синеющую дымку,
обдуваемый юркими
чужими ветрами, всматривался в рокочущий где-то там внизу, в
ущелье горный поток.
Пытаясь сквозь шум
векового ручья, услышать хоть что-то о тебе…
Раскинув руки-крылья,
парил над горными отрогами Гиндукуша.
Пытался разглядеть в
сплетении ущелий, дорог, скал, барханов
дикой, испепеляющей все живое пустыни
Регистан,
среди серых, пятнисто-зеленых,
обугленных и полусъеденных восемнадцатилетней
ржой твою бронемашину, с заветным номером на приземистой башне.
Пытался разглядеть,
надеясь на чудо, которое уже не свершится
не сейчас, никогда,…раз оно не свершилось тогда, восемнадцать лет назад.
Я могу, у меня есть
такое право: но только единожды прикоснуться к тебе, твоей боли, к твоей
горячей крепкой ладони, чтобы сжать ее по-братски, в сильном приветствии.
Только раз! Я боюсь
этого, и оттягиваю это мгновение. Потому что знаю, как
мучительно сладко и больно будет оно.
Потому что второго
раза уже не дано. Прости, но твоей фотографии у меня нет. Но даже если бы она и
была, ничего бы не изменилось сейчас.
Ты остался для меня
двадцатидвухлетним, как и для всех, кто знал тебя. Таким же я и помню тебя, брат, спустя
восемнадцать лет!
Мне хочется верить в
проведение, которое вело нас все те два года.
И не довело тебя…»
Сейчас, когда я
думаю, о том, что я напишу в этом
письме, я пока не знаю о чем буду с тобой говорить…
Тебе было проще. У тебя была только война… А у меня? Невозможно рассказать
о своей жизни, которая была поделена на «до» и «после»
войны.
Ты мог бы спросить меня: « А как же тогда эти два года? Куда делись эти два
года,вместившиеся между «до» и «после»?»
А на это у меня есть
давно готовый ответ, которым я
прикрываюсь, как щитом.
Я бы ответил: « А я,
вычеркнул их из своей жизни, как выбрасывают вещь, когда-то нужную, а теперь,
приносящую своими воспоминаниями только боль".
Да, я стараюсь
показать, что все хорошо, что я сильный…
А когда остаюсь один
на один с собою, и своей памятью… даже не хочется
думать… А когда начинаешь думать, понимаешь, что нет иного выхода
из того лабиринта
воспоминаний.
Понимая, отодвигаю
несколько приметных только мне паркетин, и достаю купленную по
случаю гранату, привычно зажимаю ее в своей руке, и
замираю,
согревая свое примитивное избавление от всех проблем.
А согрев, привыкнув к
мертвящей тяжести, хочется сразу решить - на счет «раз!», и чтоб на пальце
только кольцо, и чтобы легкий щелчок...ударил
кровью в висок,
как на перевале четырехтысячника... Но дрожь проходит, я
успокаиваюсь…и привычно прячу свою ребристую колбочку с эликсиром смерти в прежнее место, до поры, до времени. Пока опять не нахлынет
тоска, и опять рука не потянется к
заветным трем паркетным дощечкам…
Так бывает. А потом…потом стыдно смотреть на себя утром в зеркале.
Но я сильный, я
научился держать прямые удары жизни… Правда порой,
пропускаешь чей-то хук с правой.
В такие ночи, а это
именно ночи - где я остаюсь один, потому что днем среди вас, мне легче – я
опять гипнотизирую сам себя:
«я опять в форме, я опять сильный», я вспоминая тебя, в который раз беру ручку,
стопку бумаги, и пишу, вернее пробую в десятый, сороковой раз написать тебе письмо.
И представляешь, я –
не страдающий отсутствием красноречия, журналист, писатель, не могу связать и пары слов,
чтобы выстроить очередное предложение.
Сижу за столом, свет
яркой луны, преломляясь в тяжелом высоком стакане в котором отстаивается терпкий
коньяк, с плавающим островком- кружочком
пахучего лимона, виснет кровавыми
бликами на единственной строчке:
«Сколько раз в своей
памяти, я возвращался туда…»
Но это только тогда,
когда я один. А этого в моей жизни,
оказывается чем дальше, тем все больше и больше…
Днем же, насилуя и
ломая себя, пишу всякую
потребиловщину, которая, после теракта в Америке, и начавшимся возмездием по
Афганистану, опять так модна сейчас:
"Я - афганец, один из обманутого
поколения: солдат и убийца, мародер- насильник, оккупант, и наркоман, в одном
лице.
Я – афганец, и
олицетворяю все земные пороки, когда-то поставленные вне Вселенского Закона
самим Господом.
За эти годы, я привык
носить на своей спине мишень, со всеми эпитетами той неизвестной, необъявленной и долгой как путь на Голгофу войны, вместившейся в короткую фразу
«ограниченный контингент».
Да, я никогда и не
был человеком, я никогда им себя не чувствовал в том Союзе братском и
нерушимом. Я был всего лишь на всего
одним из контингента: точкой в серой обезличенной массе… Маленькой буковкой в
нескончаемой книге истории государства Российского».
Меня хватает лишь на
треть страницы подобного журналистского бреда.
А потом я откидываюсь в кресле, достаю помятый ночной листок с единственной строчкой,
закрываю глаза и начинаю представлять, что я напишу тебе.
В такие минуты все
знают, ко мне бесполезно подходить, без толку спрашивать, что-то предлагать,
взывать к чему-то.
Меня - нет. Я -
умер. Я - вознесся над суетной мирской
жизнью. Я в нирване своей войны, где-то
там, за полчаса, до твоего подрыва.
Там, где ты
улыбаешься мне, глядя в объектив, сощурив глаза под ярким солнцем. Живой...
«Я, конечно же,
расскажу тебе о твоем пацане… О нашем баче*. Ему сейчас неполных
девятнадцать, как мне тогда, восемнадцать лет назад.
И он, к сожалению,
знает о тебе, только по рассказам матери, отчасти моим, да по пожелтевшим фото,
которые мы собирали всей ротой.
Их набралось сто
семьдесят пять. Целая коробка из под
кроссовок.
Фотографий самых
разных: веселых и грустных, больших и не очень, от скромных черно-белых
«фэдовских» до шикарных цветных, снятых добытой в «рейде на караван» японской
«зеркалкой». Их объединяло одно: на каждой из них - был ты…»
А сейчас, утопая в
мягком обволакивающем тело, словно саваном
кресле, я вспоминаю, как мы передали ту коробку нашему старшине, который
был с тобой рядом в тот, последний твой день, и еще целых пять, сопровождая
тебя домой. Я не знаю, как вас
встречала Родина… Но знаю, что на Чкаловском военном аэродроме под Москвой, у старшины не могли разжать руку с зажатой
накладной на груз «двести» - твоим
пропуском на небеса.
Не могли разжать,
чтобы сверить номера с номерами на остро пахнущем таком мирном, сбитом из сосны
ящике, в котором притаился цинковый символ
Афганской войны.
А помнишь? «…как мы
мечтали и завидовали каждому отпускнику-счастливчику?
Наш старшина, за три
года службы в ДРА, побывал на Родине четырнадцать раз.
Но мы не могли даже в
мыслях завидовать ему, потому что каждый раз, он летал в новое место,
совершенно противоположное его дому, в котором за три года, не был ни разу».
Ему «повезло» в
пятнадцатый, когда он полетел с тобой…
Вы были земляками… И
мы видели, как два противоположных человека боролись
в душе нашего
старшины:
- Останься…пусть
летит другой, и не увидишь всего того, что видел до этого четырнадцать раз,- говорил
один.
- Лети,…лети с ним,
успокой мать, отца,…если сможешь.
Повидаешь своих,- вторил другой.
Он знал твоих
родителей: с отцом - учился, служил в армии - в Забайкалье. После судьба бросила
одного домой, на родной завод, к станку.
Другого, тебя - на
сверхсрочную. Потом на два года…Демократическая Республика Афганистан. Восток. Экзотика.
Четырнадцатый век по мусульманскому календарю,
в котором тесно переплелись родоплеменные феодальные отношения и революция…
За два года привык,
но… Не хватило. Остался еще на два… Старшиной - отцом солдатским. Спрашивали – отмалчивался.
Разве объяснишь
каждому, что под занавес службы, уже меньше
всего думаешь о себе, о том, что этот твой шаг,
который только и родные
одобрили, и то по причине того, что знали - все равно сделаешь по-своему, может
оказаться последним.
А он просто не мог смотреть спокойно на «зеленых»,
необстрелянных пацанов, как те гибли на его глазах, и которых он потом,
проглатывая слезы горечи и утраты, вез в Союз, исполняя свой последний долг.
Отцовский.
Каждый раз корил
себя, не пытался оправдаться-хотя какая его вина: война есть война!
Но совесть не
отпускала. Не уберег…сначала пятерых, на второй год - еще троих… Третий год, самым
кровавым оказался: забрал семерых.
А в тот день, когда
погиб ты, он как судья-рефери, стоял меж
двух, парирующих внутри его словами-ударами людей, и не мог решиться.
Мы видели это…
Видели, и как ротный подошел к нему, отводя взгляд в сторону:
не мог он смотреть в
твои глаза. Потому что и свою вину на
цинке том, траурном ощущал. Да, и какой может быть взгляд сквозь стекло боли,
залитое дождем слез?
- Матвеевич! - тихо сказал он, - надо родной, надо!
Сейчас, как никогда
надо - тебе надо лететь. Только тебе, и
никому другому, понимаешь?
- Да, не рви ты мне
душу, капитан.…Не рви… Нашли робота безотказного, бездушного.
Думаешь, три года
летаю с ними - привык? И неожиданно: - Вот скажи, ты – русский человек, ты –
любишь лес? Березовый, сосновый? Любишь?
- Ты это к чему,
старшина?
- А я спрашиваю тебя,
гвардии капитан Звягинцев - ты, лес любишь?
- Матвеич, ну о чем
ты говоришь.…Среди этого сухостоя,
камней и песка, о чем ты говоришь…глупый вопрос.
- А вот я,
представляешь, лес теперь – ненавижу! В сентябре на Брянщину Сашу Карпенко
отвез… Хоронили. Все село было.
Я –то на
это уже насмотрелся…А они - впервые… У них вдов в селе с самой Отечественной не
было. Ты представляешь, с войны - ни одной похоронки!? А тут…
Если бы ты
слышал, капитан? Какой вой стоял над селом… Бабы голосили так, как ни один
зверь не голосит по своему детенышу.…
У меня волосы
зашевелились на голове, от того воя…Прости...
Старшина отвернулся,
смахивая слезу, и уже не стесняясь, проглотив комок в горле, продолжал…
- А тут…Какой-то
ступор нашел на меня. Задумался я крепко, капитан… Задумался впервые. Скажешь,
о чем раньше думал? О том же и думал. Но молча думал.
А вот теперь хочу
спросить тебя командир мой, друг Звягинцев
– зачем мы здесь?
Ты? Я? Они? – он
ткнул пальцем на нас, стоящих поодаль…
Твоя хата где? В
Кинешме? А моя - на Смоленщине, и его там же…была.
А пацанов этих, что
поотвез в Союз, забыть теперь как…уже…разве мы…эх…
В общем, напился я
тогда, капитан. Нарубился самогона до полного отупения. К вечеру проспался,
захотелось пройтись по лесу, очухаться
малость.
Вышел за околицу…
Представляешь: сосны, что мачты корабельные. Руками, во - не
обхватить! Брянские леса, партизанские. Красотища, да!?
Иду – воздух сосной настоянный. А мне…запах гробов
чудится. Смотрю по сторонам:
стволов сосновых не счесть,…а я…вижу только гробы, гробы…одни гробы.
Лес из
гробов сосновых. Ты знаешь, сколько их там?
Нет, ты мне в глаза
смотри, знаешь, сколько их там? На всю
нашу сороковую армию хватит.… И на этих бородатых воинов Аллаха
тоже…останется…на всех, на всех.
- Ты это брось,
Матвеевич, брось.…Не надо! Агитацию здесь разводить не надо, старшина. И
понизив голос, отчетливо произнес:
- Десяток их надо
всего, десяток – чтобы одеть этих,…и он показал пальцем куда-то в небо, - наших
выживших…из ума правителей.
Понял, старшина?
Десяток всего! И как бы подводя точку, ударил крепким кулаком в раскрытую
ладонь, словно вбил гвоздь, в один из тех десяти гробов.
«А я все-таки надеюсь
на нашу встречу… Нам будет что вспомнить, и о чем с тобой поговорить.
Только о
том, что твой Володька, наш Володька – бача, уже полгода как на войне – об этом
ты не узнаешь…
Я промолчу. Я не буду писать об этом, ты не поймешь…
Как не понимаю я,
живущий сейчас в этом перевернувшемся с ног на голову бардаке, под красивым
именем Россия, где часто, даже очень часто
черное выдается за белое… Тебе не понять этой кавказской войны, уж точно. Он молод - ему проще…
Вспомни, какими были мы, когда входили на броне туда? Туда, где мы потеряли
тебя. Где я...тебя потерял...
Но верь мне,
братишка, пока я жив, сделаю все, чтобы подобное этому ПИСЬМО, и он НИКОГДА не
прочел… Я не прощаюсь! До встречи!»
*бача (пер.с фарси) - пацан, мальчишка